markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

ХРЕСТОМАТИЯ ДЛЯ СТАТУЙ (продолжение)

И тут он проснулся. Солнце стояло высоко. Было уже поздно, а его никто не будил. На душе щемило от приснившегося сна. Нечто радостное и жуткое одновременно было в этом сне. Жуткое было связано с баней, а радостное — с бабушкиным домом. И хотя сон был совсем свежий и он только что видел его во всех подробностях так же четко, как любую из вещей вокруг себя в комнате, в которой он лежал, тем не менее, он плохо помнил и не все понял из того, что ему снилось. Но кое-что из этого сна осталось навсегда.
Он навсегда сохранил инстинкт уклонения от всего, что разит напрасностью, как от снившейся ему бани. Эту напрасность он мог узнать теперь под любым соусом, в любой из ее разновидностей благодаря почти что физическому чувству, вызываемому ею при первом с ней соприкосновении или даже чуть раньше, на мгновение опережая его, такому же конкретному и подробному, как позывы рвоты или сосущий подкожный страх. Даже когда он потом не доверял себе или хотел обмануться, рано или поздно он все таки убеждался, что, если нечто, пусть и отдаленно совершенно несопоставимое с баней, шевелило глубоко засевшее в нем ощущение этого давнего сна, то это была та самая напрасность, на которую не следовало даже пытаться расходовать усилия, потому что, чем больше усилий ты прикладываешь к ней, тем сильнее она тебя затягивает в безвыходность, в безуспешность, в тупик, как барахтающегося в песочной воронке беспомощного муравья.
И еще один опыт он вынес из этого сна. Опыт того, что эта безвыходность не так уж безоговорочна и неотвратима, ведь сквозь амнезию сна он все же в нужный момент вспомнил о доме. Не надо только на ней зацикливаться, упорствовать, и выход обнаружится сам собой. Не надо бросаться в самую гущу, где тебя и может затянуть, как жалкое насекомое. Но если не поддаться всеобщему психозу и как бы стоять слегка в сторонке, выход обнаружится сам собой, как какая-нибудь дверь, которую ты прежде почему-то не замечал, — не потому ли, что тебя завораживало своей отвратительной притягательностью зрелище человеческой бани? Как будто эта человеческая баня обладает злой волей и хочет тебе внушить, что ничего на свете нет кроме нее, и требуется большое самообладание, чтобы в это не поверить.
Поэтому самым главным в этом вновь приобретенном им опыте было — никогда не забывать о невзаимосвязанности выхода с тем, что творится внутри бани. Зависимость существовала только между твоей собственной способностью не зависеть от приковывающей твое внимание общей кучи-малы, окутываемой застилающими видимость клубами пара. И ничего, что пусть сначала ощущение безвыходности набухает и набухает, как толстостенный гигантский воздушный шарик-мутант, внутри которого ты находишься, но в тот момент, когда ты почти готов будешь потерять надежду выбраться из него, нечто с внешней стороны проткнет его, шарик со страшным грохотом лопнет, не причинив при этом никакого вреда, все, что тебе пудрило мозги, развеется в прах, и ты окажешься на беспредельном просторе. И возможность проверить состоятельность этого опыта появилась у него в тот же вечер.
Мама преподавала русский язык и литературу в вечерней школе и поэтому часто отсутствовала по вечерам. Обычно он играл допоздна с Вячеком и ждал ее у Вячека дома, куда она за ним заходила. Но сегодня она собиралась задержаться еще позже, а потому, словно чувствуя за собой вину, не стала его будить, позволив спать сколько ему угодно. И он знал почему.
У бабушкиной подруги, тети Рахили, сестра была замужем за капитаном милиции — дядей Петей. И их сын — дядя Гриша, тоже милиционер, не был женат и стал ухаживать за мамой. У дяди Гриши, тети-рахилиного племянника, — сильного мясистого дядьки — было тупо тоталитарное выражение лица, даже не смотря на то, что дядя Гриша пытался быть добрым.
«Зэ-эС», например, никогда не прикидывался добрым, а был насмешливо снисходительным, и он платил ему внешним безразличием, как будто тот вообще его мало интересовал. Это были паритетные отношения, сохраняющие личную независимость за каждой из сторон. Но дяди Гришиной доброты он терпеть не мог.
Мама собиралась оставить ему ключ, чтобы поиграв с Вячеком, он мог самостоятельно придти домой, запереть дверь и лечь спать. Но ему это не нравилось только потому, что он ни за что в жизни не был согласен, чтобы такой прямоугольный, как чемодан, дядя стал его отцом. И все это он выложил маме.
Мама стала объяснять ему, что он не прав. Что дядя Гриша совсем не такая дубина стоеросовая, как кажется. Что если он узнает его получше, он сам в этом убедиться.
Но тут он взвился еще сильнее. Он категорически не желал узнавать дядю Гришу получше. Он вообще знать не хотел этого чужого дядьку, уводящего от него его маму.
Мама подсознательно чувствовала, что интуитивно ее ребенок прав. Но с точки зрения здравого смысла и требований жизни он был не прав. Мальчику нужен был отец, а ей — муж. Хоть она продолжала любить «Зэ-эСа», но ее вымотали короткие свидания и долгие разлуки, нелегальность их встреч и бесперспективность их любви. Поэтому она знала, что не должна слушаться по-детски простодушной правды. И от этих всех разговоров они оба расстроились. А расстроившись, не могли остановиться, настаивая каждый на своем. Но, главным образом, раскапризничался он.
Он ни за что не хотел оставить эту тему и согласиться с предстоящим маме свиданием, а потому расходился все сильнее и сильнее. Он эгоистично стал упрекать маму, что она его не любит, раз она любит теперь дядю Гришу. Что он ей теперь не нужен, раз дядя Гриша ей важнее него. Что он ей мешает, и раз это так, он вообще уйдет из дома жить на улицу.
И довел этим маму до того, что, совершенно рассердившись, в наказание она не разрешила ему сегодня играть во дворе с Вячеком. А когда он ущемленный этим стал раскаиваться и попробовал дать задний ход, не простила ему именно этой практичности и во двор к Вячеку не пустила, а уходя на работу, заперла его в квартире на ключ.
Когда она уходила, он уже дошел до полного рева, умоляя ее не запирать его на ключ. Остаться одному в запертой квартире пугало его именно этим своим «на ключ», то есть полной замкнутостью, безвыходностью и необратимостью, а так чего было бы ему бояться в знакомой на зубок квартире, где он, когда почему-либо не с кем было играть во дворе, подолгу играл сам с собой в по ходу изобретаемые игры или просто читал. Ужас состоял именно в обреченности, и если б его оставили в отпертой квартире, куда легче проникнуть кому-нибудь или чему-нибудь враждебному, он бы боялся гораздо меньше, чем в запертой, в которую ничто враждебное проникнуть не могло. И этот иррациональный страх заставлял его чуть ли ни биться в истерике. Но мама, доведенная им и собой до тихого бешенства, оставалась непреклонна, и, не взирая на его панические цепляния за ее руку и умоляющие причитания, захлопнула дверь и заперла ее двумя поворотами ключа в замочной скважине, которые он видел собственным глазами, так как прилип к замочной скважине глазом, в последней отчаянной надежде, что мама сжалится и не исполнит своего обещания.
Оставшись один, он сначала продолжал по инерции конвульсивно рыдать с перехватывающими горло всхлипываниями, но со двора донеслось выкрикиваемое дворовыми ребятами его имя. Сегодня они уже забегали за ним несколько раз, но натыкались на мамин запрет, а теперь увидели, что его мама ушла. Он подбежал к окну на кухне. С той стороны от него стояли Вячек, Назим — сын дворника-татарина, а еще Петька со второго этажа, Ленька с настолько оттопыренными ушами, что на них в целости и сохранности можно было спланировать с любой высоты, и самый старший среди них по возрасту Саша Портнов на своих костылях, так как его не держали искореженные полиомиелитом ноги.
«Выходи», — увидев его в окне, позвал от имени всех Вячек. Моральное сочувственное присутствие закадычных друзей подействовало на него успокоительно и свело его затруднявшие речь истерические всхлипывания практически на нет. Но он обреченно вынужден был объяснить им, что заперт на ключ.
«А ты вылезай в окно», — посоветовал Саша Портнов. Они жили на первом этаже и он запросто мог вылезти в окно. Это было очень заманчивое предложение, но ведь он был наказан и вылезти в окно — значило не послушаться маму.
«А она не узнает. Мы поиграем, а потом ты опять заберешься в окно, запрешься и будешь сидеть, как будто не выходил», — изложил ему рассудительный Саша Портнов изумительный в своей убедительной простоте и легкости исполнения план. И он немедленно стал отворачивать тугой нижний шпингалет окна.
Старое окно, не смотря на то, что нередко отпиралось и запиралось, делало это всегда с трудом по причине склеротичности рассохшихся рам, поэтому шпингалет подавался очень туго. Ребята во дворе сочувственно поддерживали его всяческими бесполезными советами. Но в конце концов он вытеребил шпингалет из удерживавшего его углубления петли. А когда нетерпеливо дернул за привинченную посредине оконного переплета ручку, створки со стоном рванулись, но не поддались. Он повторил свой рывок, но окно снова не распахнулось. Оно оказалось запертым еще и на верхний шпингалет.
Обнаружив это, он внутренне напрягся. Отпереть верхний шпингалет было делом гораздо более сложным. Прежде он никогда не открывал его. Это всегда делала сама мама.
Окно старой барской квартиры было высокое и чтобы дотянуться до верхнего шпингалета, требовалось совершить некоторый эквилибристический трюк. Мама подтягивала к окну стол, ставила на него стул и, стоя на стуле, отворачивала шпингалет. И он поступил точно так же. Подтянул к окну кухонный шаткий стол, поставил на него самый высокий у них в квартире стул из допотопного громоздкого мебельного обеденного гарнитура, залез на стол, а потом, затаив от страха дыхание, взобрался на покачивающийся на шатком кухонном столе стул. Множество раз, рискуя потерять равновесие на вздрагивающем под ним стуле, он привставал на цыпочки, но сколько бы ни тянулся, до верхнего шпингалета не доставал.
Тогда он слез с этого сложносоставного сооружения и стал носиться по квартире, ища, что бы такое можно было положить на стул или на стол, на что потом можно было бы поставить стул. Он вытянул ящик из бокового отделения платяного шкафа, вытряхнул из него на пол сложенные в нем его собственные трусы, носки, майки, рубашки, носовые платки, решив, не долго думая, что потом все сложит на место. Но ящик оказался слишком узким. Если на нем помещались две ножки стула с одной стороны, то с другой они съезжали на стол, а стул становился наперекосяк. Тогда он попробовал приспособить переносную швейную машинку в деревянном футляре для того, чтобы, положив ее на сидение стула, влезть на нее. Он с трудом втянул эту тяжеленную зингеровскую машинку двумя руками на стол, потом влез на стол сам и опять же двумя руками втянул машинку на стул. Но верх у машинки был овальный и встать на него было слишком рискованно. Тогда он перекантовал машинку набок. Несколько раз чуть не свалившись, он, собрав все свое мужество, взобрался на составленную им пирамиду. Ноги подкашивало от страха и дрожали коленки, но и ее высоты не хватило, чтобы дотянуться до шпингалета.
Слезть с воздвигнутого им неустойчивого сооружения оказалось гораздо проблематичнее, чем на него взобраться. Машинка занимала все сидение стула, а с боков вылезала за его пределы, поэтому ему некуда было поставить ногу на промежуточном расстоянии между боковой поверхностью машинки, на которой он стоял, и поверхностью столешницы. А без промежуточной опоры с машинки до поверхности стола было слишком высоко для его детских коротких ног. Просто спрыгнуть ему тоже было страшно. Очень неуклюже, согнувшись, он стал сползать с этой конструкции задом, вытянув слепо назад правую ногу, предназначавшуюся при первой же возможности нащупать любую первую попавшуюся опору, и перевел дух, только когда, соскользнув животом с зингеровской машинки, встал на широкую поверхность столешницы. Проделывая все это, он здорово выдохся. Поэтому уже без особой веры в успех отправился искать по квартире что-либо еще, что можно было бы использовать для достижения необходимой высоты. Но энтузиазм его угас, а в квартире ничего подходящего не нашлось. Тогда он снова вернулся к окну и прокричал сквозь стекло ребятам, что не может дотянуться до верхнего шпингалета.
Чтобы хоть как-то подержать его, ребята решили тут же перед его окном играть в футбол пара на пару. Вячек играл с Назимом против Пети с Леней, а Саша Портнов, как всегда, судил. Но иногда, чтобы и он чувствовал себя участвующим в их игре, судья или сами игроки обращались к нему в спорных игровых эпизодах, и он почти совсем забыл, что наказан и заперт. Только очень скоро наступил вечер, и мальчиков по одному стали зазывать домой родители, выкрикивая их имена в дворовые окна.
Последним оставался Вячек. Его тоже уже несколько раз выкликали в окно, но он отзывался и не уходил. Он стоял вплотную у его окна, периодически жонглируя оставшимся у него мячом, и они разговаривали от том, как их притесняют родители, заставляя делать то, что считают обязательным. Но, в конце концов, и Вячек должен был уйти.
А когда наступил вечер и за окнами повис густой непроницаемый мрак, хоть он и включил в квартире весь имеющийся в ней электрический свет, он снова почувствовал себя взаперти и к нему постепенно стал возвращаться утихомирившийся было подсознательный панический ужас. Двор их почти не освещался, поэтому за окном сделалось еще черней и непролазней, а на улицу, где были люди и светили фонари, окна их квартиры не выходили. Зато оттуда через подворотню и по воздуху через открытый сверху навстречу звездному небу колодец двора стали проникать неизвестно откуда взявшиеся скобяные грохочущие звуки. Так грохочет, перегибаясь, листовое железо. А, может, так грохочет от страха с бешеной скоростью перегоняемая в висках кровь. Как будто бы по улице на переполненных телегах везли скобяные товары — ведра, тазы, баки, ванны, с грохотом бившиеся друг о друга. И вдруг ему послышалось, будто одна телега встала прямо у их подворотни и в подворотне стали раздаваться приближающиеся гулкие тяжелые, даже чуть-чуть торжественные и от этого еще более размеренные и страшные шаги.
«Это за мной из бани», — совершенно беспричинно решил он и перепугался до смерти. Он стал шарить глазами по комнате, куда бы спрятаться. За неподвижной створкой дубовой двустворчатой двери в широком торце дверного проема была прибита вешалка с двурогими алюминиевыми крючками для верхней одежды. На ней висело мамино старое пальто. Он забился лицом в мамино пальто, потом от страха еще закутался в его полы, но шаги ни только не затихали, — они даже не стали тише.
И тогда он вспомнил о Боге. Он не знал точно — есть Бог или нет. Одни взрослые говорили, что есть, другие — что нет. И тогда он стал молиться Богу, произнося что-то вроде того: «Боженька, если Ты есть, помоги мне. Мне очень страшно. Если Ты не поможешь мне, я сейчас же умру от страха». Зная, что его никто посторонний не слышит, он произносил все эти слова в полный голос, а чтобы его молитва обязательна была расслышана Богом высоко-высоко в небе среди других молитв тех, кто тоже, может быть, сейчас молился, он зажмурился, что есть силы, и, внутренне сконцентрировавшись, собрал в единый комок все свое пяти с половиной летнее физическое существо вместе с детской перепуганной душой. И уже даже от звука собственного голоса ему стало спокойнее. А когда больше не в силах был удерживать это свое единство тела и души, он открыл глаза и понял, что в комнате кто-то есть. Но вместо того, чтобы испугаться этого кого-то неведомого, он совсем перестал бояться. С его появлением — по квартире, а потом за пределами квартиры, а потом на улице, а потом и где-то далеко-далеко — распространилось ничем не тревожимое неподвижное спокойствие и тишина. Как будто даже электрический свет от трехрожковой лампы стал светить преображенным электрически не раздражающим светом. Тогда он выпутался из пол маминого пальто, чтобы рассмотреть, кто это возник в его комнате, не Боженька ли это. Но несколько раз окинув взглядом комнату, он никого не увидел. Должно быть, тот, кто точно, он не сомневался, находился здесь, был невидимый или прозрачный.
Его не удивляло, что он не увидел его, что тот был невидимым или прозрачным. Его удивляло другое. То, доказательством чего являлось его присутствие. Оказывается, даже в запертой квартире нет полной замкнутости и обреченности. Стоит только очень попросить. Тогда кто-то прозрачный проникнет в запертую квартиру и побудет с тобой, чтобы тебе не было страшно.
Он хотел спросить прозрачного, а мог бы он открыть верхний оконный шпингалет на кухне, хотя это было уже поздно делать — никто во дворе больше не играл, — но просто так, чтобы проверить, все ли его желания исполнимы, на тот случай, если бы не было так поздно и во дворе кто-нибудь еще был бы из его товарищей. Но только он собрался задать этот вопрос прозрачному, как увидел, что тот приложил палец к губам. Как он это увидел, он не понял, ведь тот был абсолютно прозрачным, то есть невидимым или, скорее, все таки прозрачным. Но одно он точно понял: не надо его ни о чем спрашивать. И так понятно, что незачем спрашивать о том, что все равно не нужно. Не надо делать в жизни ничего напрасного. Потому что одно напрасное ведет к другому напрасному, а то — еще ко многим другим, а те другие — к бесконечному множеству других. И так напрасное растет как снежный ком. И если он сделает что-нибудь напрасное, прозрачный исчезнет и снова станет страшно. Тогда ему стало ясно, что, если он свернется клубком здесь на диване, на котором обычно спит его мама, то, пока он не заснет, прозрачный будет сидеть с ним, а когда заснет — перестанет бояться.
Tags: литпродукция
Subscribe

  • СЛЕДУЮЩИЙ ЭТАП

    Первые опубликованные стихи у меня появились в 1987-м. Напечататься, перейти из разряда непечатных в печатные – тогда это казалось чем-то этапным.…

  • БЕСЦЕЛЬНОСТЬ СМЫСЛА

    Если бояться конечности жизни, лучше вообще в неё не ввязываться. Нашего согласия, правда, не спрашивают. Бабах, и однажды обнаруживаешь себя…

  • БОГ СТИРАЛЬНОЙ МАШИНЫ

    Объяснимое - это утилитарное. Оно нам требуется, когда нужно решить ограниченную задачу. Например, нам нужно руководство к пользованию стиральной…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments