markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

ХРЕСТОМАТИЯ ДЛЯ СТАТУЙ (продолжение)

Это случилось, когда вячекин папа, посчитав возможным заменить ему отсутствующего отца, позволил себе слегка отшлепать вместе с Вячеком и его, и, держа за вывернутое наизнанку ухо, сдать маме за их совместную с Вячеком попытку выкурить одну из вытащенных тайком из его пачки папирос. Когда он был таким образом приведен к маме, он плакал не столько от боли, которой на самом деле, практически, никакой не было, а сколько от обиды, что для кого-то чужого неприкосновенность его личности — это не непререкаемая аксиома. Он бы рад был не плакать, но слезы отчаянно текли сами собой от бессилия перед полным пренебрежением его чувством собственного достоинства. А мама, виня себя за неполноценность семьи, в которой она растила сына, тоже считала, что ни один посторонний мужчина не имеет права и пальцем тронуть ее несчастного сиротку. Поэтому она ни только не возмутилась его проступком и даже тем, что он обозвал дураком вячекиного папу прямо в его присутствии, но еще и встала на сторону своего ревущего чада, и произнесла негодующе вячекиному папе прямо в лицо вышеприведенную сакраментальную фразу, чем надолго осложнила продолжение его с Вячеком дружбы, пользование вячекиным ящиком с игрушками и телевизором.
Так что независимо от того, что он не видел в ребенке, находившемся «высоко, у царских врат», младенца Христа, одного этого случая, из которого он вынес сентенцию об истине, глаголющей устами младенца, было ему достаточно, чтобы правильно разобрать смысл выученного им стихотворения.
И вписывание этого стихотворения в гипсовую книгу было осуществлено им с целью довести до сведения гипсовой пионерки, что, с каким бы неприступно серьезным видом ни была погружена она в чтение, все-таки есть вещи и посущественнее, чем ее бессмертная неподвижность, в которых он, в силу своей одушевленности, разбирается лучше нее.
Так он жил, жил и однажды понял, что когда-нибудь умрет. То есть, то, что все когда-нибудь умрут, он уже знал. Что когда-нибудь умрет мама, ему страшно было даже подумать, и он отгонял от себя эту мысль, как летающее насекомое, и не давал себе думать об этом. Но вот, что когда-нибудь умрет он сам, что он останется один на один с этой пугающей непонятностью и ему будет некуда от нее деться и не за что от нее спрятаться, — от этого он вдруг отмахнуться не смог. Это случилось ночью, перед сном, когда он уже лежал в постели. Он так испугался этой ледяной по своей невместимости мысли, что от ужаса до боли закусил себе ребро ладони. Теперь он уже боялся, что ему никогда не отделаться от ее постоянного подавляющего присутствия. И действительно, некоторое время, казавшееся ему невыносимо длинным, он не мог избавиться от нее. Но по мере того, как это время все затягивалось и затягивалось, он все больше и больше уставал удерживать эту невыносимую мысль в фокусе своего сознания, и наконец заснул. А на утро проснулся и забыл.
Но в бытовом виде смерть была не такой уж страшной, а скорее тягомотной и утомительной процедурой: с открытым гробом, в котором смирно лежал еще вполне узнаваемый покойник, с астматически кашляющим духовым оркестром, с медленно везущими на кладбище и обратно тряскими устаревшей конструкции автобусами.
Впервые он участвовал во всем этом в доме лучшей бабушкиной подруги с характерным именем — тети Рахили, что не мешало бабушке относиться к евреям в целом несколько язвительно. Национальный вопрос в их семье решался так: его бабушка подразделяла людей на собственно людей, народ, иностранцев и евреев. Людей было немного, остальные были народом, иностранцев он практически не видел, а к евреем относился неопределенно.
О евреях бабушка как-то приглушенно, чтобы никто посторонний не слышал, сказала маме, когда мама стала встречаться с геройского вида военно-морским офицером, обладателем невероятного по несочетаемости имени-отчества — Зигфридом Соломоновичем, что евреи делятся на евреев и жидов. Но что из этого, по мнению бабушки, относилось непосредственно к Зигфриду Соломоновичу, импозантно лысеющему голубоглазому блондину, габаритами и белозубым искрящимся остроумием похожему скорее на чистокровного арийца из фильмов про войну, он не понял.
А когда любой мог слышать, бабушка говорила, что все трудности евреев от нетерпеливости. Что, когда они сталкиваются с какой-нибудь проблемой, они, чтобы разрешить ее, сразу начинают что-либо предпринимать по собственному усмотрению, вместо того, чтобы дать ей решиться своим ходом. И этим своим самоуправством обращают на себя всеобщее внимание и всеобщую антипатию. Ошибочно в силу своего национального характера евреи считают, что, чтобы что-нибудь получилось, надо что-нибудь сделать, и совсем не понимают, что иногда, чтобы что-нибудь получилось, не надо делать ничего. Что даже в священной и для них книге написано, что Бог дал человеку рай, то есть все сразу, когда тот еще даже ничего не успел сделать, чтобы его заслужить. А когда человек что-то все-таки сделал по своему усмотрению, а именно: нарушил запрет и съел яблоко, он не только ничего не заслужил и не получил добавочно, а еще и потерял то, что имел, то есть тот самый рай. И чего бы человек теперь ни делал, он что-то получает и в то же время что-то теряет, но рая назад вернуть себе все равно не может. Потому что рай человек получает ни за что, а ад надо еще заслужить. Это такая дьявольская выдумка. И вот евреи всего этого не понимают. Им всегда хочется что-нибудь предпринять. И их главная национальная черта поэтому — прагматизм. Но европейски образованные умные евреи практически не страдают этой сугубо национальной особенностью и потому перестают быть собственно жидами.
Тетя Рахиль была почти что бабушкиной соседкой. Она жила в соседнем от нее доме с мужем. Детей у них дома не было. То есть вообще-то дети у них были и даже несколько, но все жили отдельно, что само по себе встречалось не часто при повсеместной неразрешимости жилищного вопроса. Когда бабушка с дедушкой и мамой ходили к ним в гости, его брали собой, и там он невыносимо скучал, уплетая пирожные и запивая их чаем или лимонадом.
Однажды муж тети Рахили умер. И его повели на похороны. В этот день они с Вячеком строили планы побега из дома, сооружения плота и путешествия на этом плоту вокруг земного шара. Как раз в это время писалось в газетах и обсуждалось устно в подробностях взрослыми сообщение о подготовке новой экспедиции скандинавского путешественника с воинственным норманнским именем, совершившем сенсационное плавание на ветхом допотопном суденышке от берегов Америки к острову Пасхи, где вымершими аборигенами были неизвестно зачем высечены из гигантских глыб расставленные по всему острову бесчисленные длинноухие исполинские изваяния человеческих голов. Но посреди бела дня их с Вячеком разлучили. Его позвали со двора домой, переодели в тесный колючий костюмчик и зачем-то взяли с собой на похороны тети-рахилиного мужа. Всю дорогу он продолжал мысленно рисовать себе будоражащие красочные планы побега и героического кругосветного плаванья на утлом плоту, и мысли его были далеко от умершего мужа тети Рахили. Поэтому, когда они подходили к их дому, он встрепенулся, ведь в присутствии чужой смерти неуместны жизнерадостные настроения будущих бодрых кругосветных путешественников, и скорчил по своим представлениям подобающую случаю кислую мину. Потом он слышал, как бабушка и мама говорили жене покойного, какой тот был замечательно умный человек, что не мешало ему находить подход к детям, и даже их ребенок (это они имели в виду его) расстроился и тяжело переживает его смерть.
Его неприятно поразило несоответствие интерпретации взрослыми побудительной причины его поведения. Тетин-рахилин муж был при жизни кругловатым и самодовольным пожилым мужчиной, с уверенным самолюбованием поддерживающим свою репутацию умного и авторитетного человека, чей подход к детям целиком и полностью заключался в том, что, когда бабушка с мамой приводили его на муку к тете Рахиле в гости, тетин-рахилин муж снисходительно гладил его по голове, совал конфетку и тут же забывал о факте его существования. Зато с бабушкой он мог часами вести умные разговоры о принадлежности людей к жидам и евреям, ничуть не смущаясь при этом собственным еврейством.
Когда бабушка произносила слово «жиды», маму непереносимо коробило — она была комсомолкой и интернационалисткой. Но о русских бабушка высказывалась еще хуже. О многих русских она говорила «хабалы». И вообще подавляющее большинство людей — русских и нерусских — она называла хабалами. А когда мама укоряла ее: «У тебя весь народ — хабалы», она отвечала: «Не надо меня стыдить народом, я сама — народ».
Что точно значит слово «хабалы», он не зал, но по интонации, с которой оно произносилось, догадывался. Вообще слово «народ» и сложносоставное ученное слово «народобожие» были для бабушки ругательными. Дефект всего русского народа, по ее мнению, состоял в том, что в каждом русском не может примириться славянская вальяжная инертность с насильно привитой ей татаро-монгольским нашествием агрессивной азиатчиной.
Он уже знал о татаро-монгольском нашествии и читал былины о богатырях Илье Муромце, Добрыне Никитиче и Алеше Поповиче, а так же о Микуле Селяниновиче. Бабушка говорила, что русские по своей исконной природе настолько инертны, что в чистом виде не могли сложить даже собственного государства, и им просто не обойтись было без иноземной прививки. На прививки его тоже уже водили в детскую поликлинику.
Бабушка говорила, что, только получив значительную варяжскую прививку, русские создали свое государство. И что даже самоназвание свое они получили от варягов. И все было бы нормально, если бы не татаро-монгольское нашествие, длившееся двести лет и принесшего татарщину в наследственность практически каждого русского, в том числе и в наследственность их собственной семьи.
Он часто болел ангиной и иногда ему казалось, что эта часто вспыхивающая у него ангина — и есть засевшая в его наследственности душащая его татарщина, и его потому водили в поликлинику, чтобы сделать прививку против этой вредной заразы. Когда он думал о том, какую прививку хорошо было бы, чтоб ему сделали, он хотел, чтоб она была той самой, изначально правильной и полезной для русских, то есть варяжской. О варягах он уже тоже читал. Варяги были бесстрашные моряки и непобедимые солдаты. Немногочисленным отрядом они могли захватить и ограбить любой самый укрепленный город. Самым желанным для варяга было умереть в бою с мечом в руке и при этом он обязательно должен был улыбаться. Варяги дали начало всем королевским домам Европы. Если б у него было побольше этой варяжской прививки, он бы не был трусом и ни за что не отдал бы тогда на бульваре по дороге в булочную доверенного ему мамой рубля.
По бабушкиному выходило, что, если бы русские усмирили в себе свою татарщину, то они избавились бы от своего хабальства. Что татарщина тянет их в Азию, но по своей коренной славянской природе русские — это европейский народ. И среди всех европейских народов — самый восприимчивый и универсальный народ именно благодаря своей одновременной европейскости и азиатскости. И что самое удивительное — поэт Александр Блок был совершено согласен с его бабушкой. Нечто очень напоминающее эти бабушкины дефиниции он обнаружил в третьем по счету выученном им наизусть с помощью ночного заучивания Шуры и мамы блоковском стихотворении «Скифы». Там было такое:

«Мы любим все - и жа-х холодных чисел,
И да-х божественных видений,
Нам внятно все - и ост-х-ый галльский смысл,
И сум-х-ачный ге-х-манский гений...»,

а потом вдруг:

«Мы ши-х-око по деб-х-ям и лесам
Пе-х-ед Ев-х-опою п-х-игожей
Х-аступимся! Мы обе-х-немся к вам
Своею азиатской х-ожей!»

Зигфрид Соломонович, с которым стала встречаться его мама, был капитаном второго ранга на Балтийском военно-морском флоте. У него был высокий гладкий лакированный лоб с глубокими залысинами, напоминающий глобус. Но на глобусе этом была внушительная вмятина. Это был след ранения. Зигфрид Соломонович участвовал в Великой отечественной войне. И когда он мысленно проецировал карту Балтийского моря на лакированный глобусообразный лоб Зигфрида Соломоновича, вмятина приходилась как раз на то место Балтийского моря, где тот получил свое ранение.
Ранение Зигфрида Соломоновича не вызывало и тени малейшего сомнения в своей героической подлинности. Как и сам Зигфрид Соломонович. Что он действительно вызывал, так это детскую ревность матери к чужому мужчине. И еще: нестерпимую мальчишескую зависть к щегольски носимой импозантной морской форме с кортиком и к насмешливому победоносному превосходству над всеми окружающими. Никого не было равного Зигфриду Соломоновичу. Он даже ростом был выше всех на целую голову.
Единственный недостаток Зигфрида Соломоновича состоял в том, что в далеком портовом городе Таллине у него были жена и двое детей.
Дедушка тяжело переживал, что мама встречается с женатым человеком. Однажды он даже слышал, как дедушка кричал на маму в соседней комнате. Может быть, он даже ее ударил, потому что послышались короткие внятные шлепки, и мама выскочила оттуда заплаканная с пунцовыми щеками и срывающимся голосом скомандовала: «Одевайся, мы уходим домой!» Когда он влез в свое старое серое деформированное детское пальто в рубчик, из которого успел слегка вырасти, отчего конечности, как метелки, торчали из рукавов, — она схватила его за руку и они ушли, хлопнув дверью и ни с кем не попрощавшись.
Tags: литпродукция
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments