markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

Categories:

ХРЕСТОМАТИЯ ДЛЯ СТАТУЙ (продолжение)

Зато производить впечатление на других оказалось совсем нетрудным делом. Шура — родная сестра его матери, была младше нее на двенадцать лет и всего на девять старше него, поэтому он никогда не называл ее «тетей», а просто «Шурой» или даже «Шуркой». Она уже перешла в старшие классы и ее любимым поэтом стал Александр Блок, редко встречающийся синий однотомник которого был в их домашней не особенно обширной библиотеке. Как-то, когда Шура оставалась у них с мамой ночевать, мама и Шура решили на ночь учить наизусть по одному блоковскому стихотворению. Перед сном, когда он по идее должен был уже крепко спать, они приглушенно разучивали дуэтом вслух выбранное стихотворение. А на утро, проснувшись, он обнаружил, что знает его наизусть.
Через два дня он прочел им два разучивавшихся ими накануне стихотворения, чем слегка поразил. А еще через какое-то время мама повела его на день рождения сына своей университетской подруги.
Перед тем, как позвать детей к столу, был устроен импровизированный детский концерт. Каждый приглашенный ребенок должен был прочитать стихотворение или спеть песенку. Его спросили, что он будет делать, и он угрюмо ответил, что будет читать стихотворение. Когда очередь дошла до него, он, как делали все выступавшие, встал на поставленный посредине стульчик и вместо ожидавшихся широкораспространенных среди детей Чуковского или Маршака, прочитал, слегка картавя, блоковское:

«О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на го-х-естной земле,
Когда твое лицо в п-х-остой оп-х-аве
Пе-х-едо мной сияло на столе...»

Дальше там говорилось, что настал такой несчастливый час, когда та, к которой поэт обращался «ты», ушла к другому, и он, то есть автор стихотворения, выбросил свое обручальное кольцо ночью на улицу. Еще там были такие малоподходящее к облику не достигшего еще пятилетнего возраста малыша на стульчике строчки:

«Летели дни, к-х-утясь п-х-оклятым х-оем,
Вино и ст-х-асть сгубили жизнь мою...»

И еще малопонятное: «И вспомнил я тебя п-х-ед аналоем». И еще упрек: «Я слезы лил, но ты не снизошла». Это «снизошла» он объяснял себе так: должно быть, Александр Блок жил в подвале, куда его возлюбленная не захотела к нему спуститься. Кончалось стихотворение тем, что поэт ее фотографию, стоящую у него на столе в «п-х-остой оправе», собственноручно сбросил на пол.
Когда он закончил, озадаченные дети дисциплинировано похлопали очередному выступившему. На взрослых его чтение произвело заметно большее воздействие. Он услышал, как мамина подруга, которая на правах хозяйки режиссировала детским концертом, когда он слезал со стульчика, выпалила его маме: «Ну, Женька, ты с ума сошла. Чему ты ребенка учишь?» «Ты представляешь,» — оправдывалась мама, — «Мы с Шуркой вслух разучивали, а он сам запомнил». Тогда мамина подруга присела перед ним на корточки и глядя ему прямо в глаза, спросила: «Ты хоть понимаешь о чем это стихотворение?» Он уклончиво посмотрел вниз на ее правильные глянцевой загорелости коленки, — это было непривычно: еще только подходили к концу пятидесятые, а до этого юбки носили всегда ниже колен, — и совершенно искренне и убежденно ответил: «Понимаю». Но она не поверила. При своей двадцатипятилетней благородной матовой красоте платиновой блондинки она имела уже опыт нескольких романтических любовных историй до замужества, и естественным образом считала, что лучше понимает о чем это стихотворение Блока. Но он тоже очень хорошо понимал, о чем это стихотворение. Оно было о разводе его папы с мамой.
Про аналой он потом спросил у мамы. А в очередной раз, гуляя в парке Дворца пионеров, записал в книгу гипсовой пионерки блоковское стихотворение, но не то, которым уже воспользовался на дне рождения, а второе:

«Девушка пела в церковном хоре
О всех забытых в чужом краю...»

Стихотворение было жалостливое и с его помощью ему очень хотелось произвести впечатление на свою гипсовую подружку. Вопреки бравурности, задаваемой ее партнером по соседней нише, и ее собственной патетической серьезности при неотрывном чтении методически заполняемой им гипсовой книги, он почему-то был уверен, что гипсовую пионерку должно тронуть это сентиментальное стихотворение. Ведь и там девушка была почти что гипсовая, потому что в стихотворении говорилось, что проникавший из-под купола луч «сиял на белом плече», и все, находившиеся в церкви, смотрели и слушали, «как белое платье пело в луче». И вообще им интуитивно угадывалось культовое сходство между девушкой в церковном хоре и гипсовой пионеркой в полукруглой полости ниши с арочным завершением, похожей на вывернутую наизнанку церковную апсиду. Ведь, как гипсовая пионерка служила наглядным примером непоколебимой уверенности в скором всеобщем торжестве коммунизма, так и пение девушки в церковном хоре заставляло всех верить в счастливое будущее, хоть интонация этой веры была несколько иной:

«И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой гавани все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели».

Но главным в стихотворении было упоминание некоего ребенка, находившегося «где-то высоко, у царских врат». Этот, как говорилось в стихотворении, «причастный тайнам», то есть, наверно, должно быть, как и он сам, склонный к скрытным играм в одиночестве ребенок, несмотря на всеобщее самообманное умиление слушавших в церкви успокоительное пение девушки, плакал о том, что, на самом деле, «никто не придет назад».
Если, по причине непонятности самого слова, об «аналое» он еще догадался спросить у мамы, то «царские врата» не вызывали у него никаких вопросов, — для него это были просто ворота царского дворца. Поэтому у него раз и навсегда сложилось представление о том, что ребенок из стихотворения находился не у царских врат, ведущих в алтарную часть внутри церкви, а далеко за ее пределами — где-нибудь на ступеньках высокого крыльца Зимнего дворца в Ленинграде или Кремлевского дворца в Москве.
Он представлял это себе по аналогии с виденным им по телевизору фрагментом оперы «Борис Годунов», где по-детски беспомощный юродивый, выступив из толпы, непосредственно приблизился к царю Борису, чтобы лично пожаловаться ему по поводу отнятой у него, убогого, копеечки и говорил беспощадно опасную правду царю прямо в глаза. Поэтому не было ничто удивительного в том, что в те патриархально нестрогие, до конца неотрегулированные в административном отношении дореволюционные времена, когда общение подданных с властью еще не происходило согласно дверным табличкам с надписью «Приемные часы: от... и до...», ребенок мог беспрепятственно просочиться мимо охраны за дворцовую решетку или через оцепление. Вот он и плакал под дверью царских жилых помещений, должно быть, потому, что царь не захотел к нему выйти и услышать правду о том, что творится в управляемом им государстве.
И хоть еще в течении многих лет с момента запоминания стихотворения он не видел в этом ребенке младенца Христа на руках у Божьей Матери на центральной иконе в пророческом ряду иконостаса, что как раз прямо над царскими вратами, что здорово усложняло для него понимание блоковского стихотворения, он все же сумел сразу правильно понять его благодаря тому, что, во-первых — уже читал андерсеновскую сказку о голом короле, а, во-вторых — слышал от мамы, что устами младенца глаголет истина, выпалив ей однажды, чуть не плача не столько от боли, сколько от обиды: «Дядя Жора — дурак!»
Tags: литпродукция
Subscribe

  • ДВА МРАКА

    я хочу быть за мир, а должен быть за "войну", потому что кому-то мало трахать свою жену и поэтому он хочет трахать весь белый свет, а ему…

  • СТАРЫЕ СТИХИ

    РОЖДЕСТВО (в годовщину памяти нины искренко) Господь не посещает больше этот дом здесь хуже топят и не стало денег Он поселился выше этажом и…

  • ЕГИПЕТСКИЙ ПЛЕН

    когда ты еврей а вокруг полно антисемитов начинаешь нервно ползать по собственному телу и искать свой обрезанный член чтобы спрятать его в глубоких…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment