markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

ПОСЛЕ И ПОСЛЕ (эссеистика)

СЕАНС ПОЭТИЧЕСКОЙ ПСИХОТЕРАПИИ
АЛЕКСАНДРА САМАРЦЕВА

За последние 15-20 лет мы подчинились диктату незамысловатого попсового восприятия. И по контрасту мне доставляет интеллектуальное наслаждение взъерошенная поэтика предлагаемых сегодня нашему вниманию стихотворений, заставляющая поработать мою разленившуюся за эти годы ассоциативность.
«Взъерошенная» в хорошем смысле. В том смысле, что не приглаженная. На самом деле ощущение взъерошенности производит повышенная реактивность, с которой автор выстреливает свои метафоры. Их моментальность периодически застает читателя врасплох. Так разгребая ассоциативный ворох двухчастного стихотворения «Дача», я вдруг наткнулся на «трех теток», которые при встрече с лирическим героем «глотают ружья» ему «вслед»:

пути не будет от участка
к пристанционному сельпо
за леденцовой горсткой счастья –

воображенью на «слабО»
просохла просека, три тетки
(не Музы, – впрочем, Бог судья)
глотают ружья вслед, им я,
дурехам, брошу вызов кроткий
о неповадном из гнезда
исходе и т.д.

Честно признаюсь, сперва это меня обескуражило. Повторяю, за последние годы я разленился и привык к такой образности, которая сама плывет тебе в руки подобно тому, как в этом же стихотворении:

… Засушенного таракана
шуршнут закладкой два крыла,
сродни машинопись Корана
охоте ведьм, что в пасть плыла
короткой фазе вдохновенья
и бунту бойлерной давленья…

Это потом, позже все встало на свои места и для меня прояснилась синекура лирического героя в бойлерной, где эта «машинопись Корана», по-видимому, читалась им в промежутках между скачками давления в паровом котле – о, блаженное время, которое коротала отечественная творческая интеллигенция в личинах дворников и истопников, такое же беспечное, как леденцы, которыми не случайно заканчивается это же стихотворение.
Но сперва, чтобы эта образность стала для меня прозрачной и сквозь нее проступила реальность, мне надо было определиться с «тремя тетками» и проглоченными ими ружьями. Впрочем, это не вызвало больших затруднений. Всего лишь надо было разобраться с купированным синтаксисом, уяснить, кто кому вслед глотал ружья. Дальнейшее – дело техники. Оставалось вспомнить обиходное выражение «как будто кол проглотил» и совместить его с цитатой из Заболоцкого:

«Прямые лысые мужья
сидят как выстрел из ружья».

И тогда передо мной сразу же возникла жанровая сцена, в которой три местные жительницы враждебно напрягаются при встрече с сомнительным чужаком. Тем более сомнительным, что бойлерная, в которой лирический герой читает рукопись Корана, как-то связана с дачей опального академика Сахарова, которому посвящено стихотворение и о чем прямо свидетельствует строфа во второй его части:

Жуки скребутся в сумерках – не птицы
разглядывают: не хозяин? Кто ж?!
Он в ссылке, он простит – мной не простится.
Ножей не держат здесь, я взял бы нож...

Здесь становится очевидным, что старая добрая гипербола и есть центральная движущая сила этих стихотворений, та тяга, которая, как паровоз, тащит их все за собой. А потому, конечно же, не стоит принимать всерьез угрозу лирического героя пойти с ножом, спрашивается, на кого или что? Надо полагать на органы, отправившие в ссылку хозяина дачи. Тем более, что сериал как раз об этих органах лирический герой в это же время смотрит мимоходом:

Утыкана веранда ледяная
открытками для майского жука
по клавишам порой не попадаю
косясь на сериал про ВЧК…

И хорошо, что гипертрофированность угрозы «взять нож» предусмотрительно не воспринята нами всерьез, потому что на утро вместо ножа лирический герой берет всего лишь «авоську – и айда» в станционный магазин, где покупает коробку уже упоминавшихся легкомысленных монпасье. По дороге между прочим он снова натыкается на трех враждебно настроенных по отношению к нему теток.
Так постепенно из дерганной спотыкающейся речевой ткани стихотворения реконструируется стоящая за ним или точнее заключенная в нем реальность. И приключившаяся со мной заминка восприятия, вызванная глотанием ружей, не только не является здесь сколько-нибудь серьезным препятствием, а служит камертоном, задает темп ассоциирования, синхронный авторскому. Заставляет меня как читателя переключить тумблер моей восприимчивости в ускоренный режим.
Но для чего это автору? Не проще ли незамысловато поведать историю о том, как лирический герой стихотворения оказался под лестницей на даче академика Сахарова, где следил за давлением в бойлерной, читал рукопись Корана, смотрел сериал о ВЧК, печатал на пишущей машинке свои сочинения, экспериментировал со спиртным, ходил за покупками в пристанционное сельпо, по дороге встречая настороженных по отношению к нему местных жительниц. И все это время его сопровождало ощущение причастности чему-то значительному, косвенным напоминанием чему служило пришпиленное на даче к стене письмо опальному академику аж из самого Белого дома. С этого письма, собственно, начинается стихотворение. С помощью него с места в карьер автор вводит своего читателя в контекст происходящего:

К стене булавкою пришпилен
конверт с письмом из «юэсэй»,
White House – славен инглиш в силе,
жить майски нынче веселей
от холода – оставь надежду,
я и теперь оттуда брезжу –
обходчик или тайный князь,
под лестницею схоронясь.…

Но нет, автор склонен к иной стратегии и фабула его появления на столь знаменательной даче так и осталась нерассказанной. Не потому ли, что в центре внимания не сама эта история, а процесс реконструкции реальности. Т.е. то самое усилие, который должен совершить читатель, чтобы из намеренной непричесанности стихотворения извлечь не связное повествование, нет, а тактильность присутствия во времени и пространстве.
Ведь чтобы добиться такой тактильности, совершенно бесполезно отстраненное описание, по которому обычно почти что безучастно скользит внимание читателя. Взамен читателю практически навязывается работа по вычерчиванию ассоциативной траектории, аналогичной той, по которой развивалось когда-то авторское переживание.
Вот в чем в полной мере гипербола проявляет себя как причина и плохо завуалированный повод появления предлагаемых нашему вниманию стихотворений. Не в описании реальности. Нет, реальность, в которой разворачивается ткань стихотворений, совершенно естественных общепринятых габаритов. Гиперболизирована не она и даже не ее восприятие, а сами инструменты ее описания.
Наглядней всего это проявляется в том, что практически в каждом из этих стихотворений я сталкивался с такими же затруднениями, как и в случае с проглоченными ружьями. Первая же метафора первого стихотворения вызвала у меня трехдневный ступор. Конечно, вполне возможно, это частный случай моей личной недостаточной сообразительности. Но уже сама по себе она достаточно наглядна, если носит столь системный характер. Итак, вот эти строки:

О как ласковы и фиолето-лиловы
мальки молний панамкой заловленные!

Я мучительно пытался представить себе эти «мальки молний», к тому же «заловленные панамкой». Представлял ребенка, стянувшего с головы панамку, приблизившего ее к глазам, тем самым сокращая обзор, и как бы накрывающего ею часть неба с мечущимися по нему вдалеке молниями. Но все равно «заловленных» молний не получалось и никак не объяснялось, отчего они сравниваются с мальками. Все это длилось до тех пор, пока я не догадался переставить местами молнии и мальков:

О как ласковы и фиолето-лиловы
Молнии мальков панамкой заловленные!

Сразу все становилось очевидным, хоть и немного тривиальным. Ребенок на мелководье зачерпнул воды в панамку, в которой, как молнии, мечутся мальки. Автор всего лишь переставил местами подлежащее и дополнение. Не думаю, чтоб он сделал это только для того, чтобы ввести меня в заблуждение. Ведь в другом стихотворении он прозорливо предостерегает от таких предположений:

Ошибки нет – её изобретают,
не без подпорок головы повесив
зим подвывальных, просто ль поднебесий,
а гасит чтенье вьюга золотая.

По собственному выражению автора «изобрести ошибку» и нарушить логику распределения смысла между членами предложения его, скорее всего, подтолкнуло стремление реконструировать психическую реальность давнишнего детского воспоминания. И тем самым восстановить тактильность времени и пространства.
Ведь в действительности перестановка произошла именно тогда, когда в далеком детстве, заглянув в свою панамку с зачерпнутой в нее водой, лирический герой в мечущихся там мальках увидел молнии. Тогда-то они и стали «мальками молний», которые мне все не удавалось перенести в небо, где, собственно, место молниям, но никак не малькам.
Итак, совершенно очевидно, в своих стихах автор сплошь и рядом вполне сознательно «изобретает» свои «ошибки» или, по крайней мере, осознанно допускает их появление. И на разбор каждой из них нам с вами потребуется как минимум машинописная страница. Но они заслуживают такого разбора. Потому что это именно реконструкции реальности, а не разгадывание кроссворда. Ведь почти что в каждом новом случае автор допускает свои «ошибки» иначе, другим образом, что свидетельствует о бесконечной вариативности жизни, а не о главенствующей роли художественного приема.
Так автор может буквализировать обиходное образное выражение, как, например, в случае с проглоченными ружьями, или перераспределить смысл между членами предложения, как в случае с мальками-молниями. Или, опираясь на визуальное подобие, ступеньками взятого штурмом Рейхстага подменить ступеньки подъезда из своего детства:

В треть накала подъезд освещен при параде
на щербатых ступеньках развернут сожженный Рейхстаг

И тем самым вернуть меня в давнишние времена моего синхронного с ним детства с бесконечным просмотром черно-белых фильмов про войну и трудностью преодоления взрослых и не только лестничных ступенек. Или прибегнуть к вызвавшему у меня кратковременную оторопь олицетворению, как он это делает в стихотворении «Апрель», где здание института в мгновение ока превращается в скачущего по ухабам хунвейбина – бойца китайской культурной революции с маоистским лозунгом на красной повязке вокруг лба:

Ах, боже ты мой, сколько пены – салютом в салют!
Заухали ямины, как граммофонов растрУбы,
и с майской повязкой призыва во лбу институт
всё скачет и скачет к воде, не идущей на убыль.

Конечно, вывешенный на институтском фасаде лозунг с каким-нибудь первомайским призывом вполне достаточное основание для такого олицетворения. Но именно демонстрируемое автором произвольное разнообразие метафорических ходов и делает затруднительным восприятие его стихотворений. Каждый раз, как фокусник из рукава, он достает иной предлог для ассоциативного построения. И мы потому не щелкаем его стихи как орехи и спотыкаемся на каждом шагу, что они не приводятся в соответствие с неким обобщающим приемом, отвечающим требованиям стилистического единства.

Несчастье верное – спокойней!
Давай, давай еще прощаться!
А перемены космогоний
оттопчем слякотью гражданства.

Участившаяся «смена космогоний» смертельна для любого стиля. Ведь стиль всегда предполагает определенную упорядоченность, вынесенную за рамки текста. Вот почему применительно к этим стихам вообще затруднительно говорить о стиле. В наше время стиль уже низведен до «слякоти гражданства». А потому совершенно естественно, что этим стихам скорее свойственно разрушение стиля.
Впрочем, лично мне стиля не жаль. Мне его упорядоченность без надобности. С ее помощью поборники самых разнообразных стилей пытаются создать видимость заведомо ложной объективности. Взамен стилю автор этих стихотворений стремится осуществить тотальную сугубо субъективную изобретательность на всех уровнях стихосложения. На уровне ассоциативной разветвленности, примеры чему приводились выше. На уровне ужатого до минимума и перекроенного синтаксиса:

… Возле старого Кукольного теть и дядьев перед сном
за кефиром чесать языки кто зевая сбежится
кто поддеть дорогого внучатого ландышем ситцем…

или

мой очкарик отец в это время улыбкой вагона как будто расплавит края…

И даже на уровне единичных словоупотреблений, как с попадавшейся нам уже, выпавшей из «рукописи Корана», тараканьей мумифицированной оболочкой, которая не прошуршит, а «шуршнет», что гораздо точней, субъективней и индивидуальней. Воистину уникальное всегда универсально, и только категориальное безлико, подобно тем самым трем враждебным по отношению к лирическому герою «теткам». Так достигается внушающая доверие достоверность. И тривиальность изображаемого компенсируется нетривиальностью средств изображения.
Вот ключ к пониманию природы этих стихотворений. Вот почему автору необходимо перенести центр внимания с изображаемого на средства изображения. За этим скрывается бессильное отчаянье перед оскорбительной тривиальностью действительности. Не в том смысле, что тривиальность автору не по зубам, а в том, что она в принципе не устранима. Тривиальность – это невыводимое родимое пятно реальности.
Ну что добавишь одной из многих в бесконечной чреде историй о несложившихся отношениях мужчины и женщины, тем более, не запомнившейся даже самому лирическому герою стихотворения «Вариации»:

с ней, с ней не помню, как не в такт пробился
от жизни откосить один в один...

Но вот достойная нашего удивления загадка – за счет чего наворачивается сопровождающий этот безликий сюжет рой ассоциативности, пусть даже какой-то самодельной, самопальной и потому отдающей прогорклым привкусом достоверности:

Ей где-то между роликов и гуннов
ужата ниша, но спиной впитав
свершённый Страшный суд, она из умных,
как ниндзя, как нельзя, уйди-удав

Откуда они взялись – эта «ниша между роликов и гуннов», уготованная той, с которой у лирического героя не сложилось, и этот почему-то «впитанный спиной» к тому же уже «свершённый Страшный суд», и эти «ниндзя» и какой-то «уйди-удав»? Конечно же не из событийной канвы, а из психической реальности.
По большому счету человек всегда имел дело с реальностью одних и тех же масштабов, т.е. в некотором роде глубоко тривиальной по своей сути. Но его незнание всей полноты реальности автоматически искажало пропорции. Что-то преувеличивалось, а что-то уничижалось. Вот почему в основе гиперболы всегда лежит гипертрофия психического – этой древнейшей первоосновы возникновения метафоры. Но с какой-то маниакальной, провоцируемой нездоровым рационализмом настойчивостью гиперболизм психического упорно распространялся на всю реальность. Вот откуда взялись всевозможные гиганты, карлики и оправдывающие их существование космогонии.
И вот, наконец, автору этих стихотворений весьма удачно удалось развести реальное с психическим, не утратив при этом реальности психического, как частного аспекта все той же самой реальности. Для этого, как пациент на психотерапевтическом сеансе, в первозданной всклокоченности своей поэтики он возвращает нас к возможности реконструировать то место или событие, где были нарушены пропорции:

…в дом, все в дом всклокоченный, дай-то и тебе
ускоряя с горочки танец о судьбе,
зарослей жирафьевых, островка беды,
Ёжкова с книжграфикой, птицы Дерриды,
островка, сидящего пухом на окне,
с музыкой из ящика, теплой при луне,
при обвале всплытия связок из груди
вспомнишь расточительно света посреди…

Он предлагает иное, неожиданное распределение ролей между собой и читателем. Им игнорируется личина демиурга, кумира, властителя дум, носителя тайных знаний, нагоняющего шороху и туману и изливающего на толпу свои прозрения, предполагающие полный отказ читателя от собственных жалких потуг постижения действительности.

Прочь, сданную под ключ
эзопову полынь!
Я лучше сам свалюсь
на произвол святынь.

И это весьма актуально. В качестве пророка и провидца архетип автора похоже окончательно и бесповоротно дискредитирован. Хотя многие до сих пор тоскуют по этому архетипу. Но лично мне он ни к чему.
Взамен автор этих стихотворений предлагает нечто не совсем обычное и довольно содержательное, что-то вроде того самого сеанса психотерапии. Причем роль психиатра отведена не ему, как это можно было бы предположить, а читателю. Тогда как автору достается роль пациента. И действительно, в этих стихах мы видим, как, в фигуральном смысле лежа на фрейдистской кушетке, он выплескивает перед столь же фигурально сидящим в кресле читателем свой преобразованный в письменную речь весьма содержательный и многообразный ассоциативный поток. Из него-то читатель, если он квалифицированный терапевт, должен реконструировать модели, в соответствии с которыми сублимировалась эта поэтика и возникали сопровождающие ее фобии и неврозы.
Но вот незадача, при таком ролевом распределении катарсис, похоже, не предусматривается. Ведь автор видит читателя издали и никогда не узнает, что он там нареконструировал. Правда, лечащим врачом мог бы быть критик. Но я сомневаюсь в том, что критики читают тех, о ком пишут. Разве что потом и то поверхностно, когда статья уже написана и требуется надергать одну-две цитаты, чтобы проиллюстрировать собственные умозаключения. Тогда остается литературовед. Но редкий автор доживает до того, когда им начинают интересоваться литературоведы.

Subscribe

  • СЛЕДУЮЩИЙ ЭТАП

    Первые опубликованные стихи у меня появились в 1987-м. Напечататься, перейти из разряда непечатных в печатные – тогда это казалось чем-то этапным.…

  • БЕСЦЕЛЬНОСТЬ СМЫСЛА

    Если бояться конечности жизни, лучше вообще в неё не ввязываться. Нашего согласия, правда, не спрашивают. Бабах, и однажды обнаруживаешь себя…

  • БОГ СТИРАЛЬНОЙ МАШИНЫ

    Объяснимое - это утилитарное. Оно нам требуется, когда нужно решить ограниченную задачу. Например, нам нужно руководство к пользованию стиральной…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments