markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

ПОСЛЕ И ПОСЛЕ (эссеистика)

ТРИ ИСТОЧНИКА - ТРИ СОСТАВНЫЕ ЧАСТИ МЕТАРЕАЛИЗМА

В 1979 году впервые, не считая дореволюционных изданий, я увидел слово "Бог" напечатанным с большой буквы. Это не была религиозная литература в том специальном смысле, в котором мы привыкли ее себе представлять. Так заканчивалось опубликованное в периодическом альманахе "Поэзия" густо метафорическое, местами впадающее в сюрреализм стихотворение Ивана Жданова "Рапсодия батареи отопительной системы", что не лезло ни в какие ворота.
В те годы в принципе, по определению, быть не могло никакого просочившегося в советскую, жестко идеологизированную, просеянную через тщательное цензурное сито, маниакально реалистическую литературу политически индифферентного, отдающего сюрреализмом, насыщенного метафоризма типа этого:

"Вскрывающий небо ущербным консервным ножом,
бросающий сверху пустую цветочную бомбу,
крутой полумесяц на клумбе развернут, как скатерть.

А розовый куст, восходящий над краем стола,
бронхитом трясет и сорит никотиновой солью,
клубясь и блестя в негативном ознобе рентгена.

Так выглядит каждый сидящий напротив меня,
особенно возле стакана густого портвейна,
Вдвоем с сигаретой, глядящей с тоскою трамвайной,
таким я кажусь для того, кто заметит меня.

И что ни лицо во вселенной, то водоворот,
Затянутый наглухо спелым комфортом болот.

От рощ, иссеченных в табачном кристалле кафе,
внебрачные реки, давясь отопительным пивом,
в свои батареи уводят чугунным напевом..." и т.д.

Тем более не могло быть в конце никакого "Бога" с большой буквы, когда замеченного в церкви на литургии партийного работника снимали с должности, а каждый год в пасхальную ночь по телевизору крутили соблазнительные для сидящего на идеологической диете советского человека западные лицензионные музыкальные телепрограммы, лишь бы он остался у телеэкрана и не отправился смотреть крестный ход.
Это стихотворение Жданова показал мне мой тогда новый, а теперь уже старый друг Евгений Бунимович - в те времена староста поэтического семинара "Луч" при Московском университете, куда я, преодолевая комплекс творческой неполноценности, месяца за два до того записался. Происходило это у него дома в типовом Чертаново, где он сообщил, что мы вместе с ним и еще двумя университетскими поэтами - Сергеем Гандлевским и Бахытом Кенжеевым - будем читать стихи в противовес какой-то новой объявившейся в Москве команде поэтов. Поэтому стихи одного из входивших в эту команду, вопреки их идеологической неопределенности и даже явной сомнительности, тем не менее, удивительным образом опубликованные в только что вышедшем номере альманаха "Поэзия", он и предложил почитать мне как бы для предварительного знакомства.
А потом в назначенный день я отправился в Центральный дом работников искусств, что находился непосредственно сбоку от зловещего здания на Лубянке. Зимним декабрьским вечером, когда в Москве рано темнеет и взвесью мреют в воздухе с трудом разгоняющие этот зимний мрак фонари, еще на подходе, издали я увидел у входа чернеющую толпу топчущихся людей, от самого метро спрашивавших лишний билетик. Конечно, лестно было бы принять такое массовое стремление попасть на вечер поэзии на свой счет, но здравый смысл нашептывал мне, чтоб я не обольщался - для меня это было вообще первым публичным чтением. Вся эта масса молодежи, проявляющая бурную деятельность, чтобы просочиться мимо непреклонных билетерш, пришла слушать стихи именно Ивана Жданова и двух его товарищей - Александра Еременко и Алексея Парщикова, уже составивших каноническую троицу и вызывавших круги андеграундного резонанса. Четвертым с ними тогда был Раф Левчин, но впоследствии он быстро исчез с поэтического горизонта и только тем и запомнился, что имя "Раф" так и осталось для меня нерасшифрованным сокращением, напоминающим аббревиатуру первых лет революции.
Обычно на совместных выступлениях, волнуясь по поводу собственного предстоящего чтения, невнимательно слушаешь других. Поэтому мимо меня прошли стихи почти всех тогда выступавших, как, я уверен, и мои блуждавшие в поисках самих себя стихи не зацепили своей беспомощностью никого, кроме меня самого. Не уверен, в самом деле расслышал ли я тогда же как следует стихи, прочитанные Ждановым, Еременко и Парщиковым. Но независимо от моих способностей улавливать что-либо с первого захода, их стихи обладали высокой способностью самоидентификации, поэтому не требовали непременного немедленного проникновения. Они радикальным образом отличались от всего прочитанного остальными даже при простом поверхностном соприкосновении, имеющем место при чтении вслух на аудиторию.
Особенность состояла в том, что по своим стихам эти трое только что объявившихся поэтов не столько были похожи на трех типичных начинающих зачуханных неофитов, зачитывающих до дыр книги своих старших современников, обивающих их пороги и прилежно следующих их высокопрофессиональным рекомендациям, дабы быть допущенными в пантеон избранных (то бишь членов Союза писателей), сколько на трех навечно отвязанных молодых (это уже потом выяснилось, что у законсервированной вечности есть свой срок годности) пляжных ныряльщиков, беспечно на задворках времени и конкретного пространства загорающих в некой неопознанной уютной бухте на берегу вселенского океана мироздания. Алексей Парщиков сделал попытку дать ей гипотетическое название заглавием одного из своих стихотворений - "Землетрясение в бухте Цэ". Но аура ее возникала неоднократно в разных стихотворениях и не только Алеши, но и в ставших мне известными позднее стихах Александра Волохова и других метареалистов, а у Ильи Кутика ей посвящена даже целая ода. Вот как эта аура запечатлелась при наибольшем приближении к первоисточнику, например, в парщиковском стихотворении "Минус-корабль":

"От мрака я отделился, словно квакнула пакля,
сзади город истериков чернел в меловом спазме,
было жидкое солнце, пологое море пахло,
и возвращаясь в тело, я понял, что Бог спас мя.

(...)

А здесь - тишайшее море, как будто от анаши
глазные мышцы замедлились, - передай сигарету
горизонту спокойному, погоди, не спеши...
...от моллюска - корове, от идеи - предмету...

(...)

Точное море! В колечках миллиона мензурок.
Скала неотъемлема от. Водя обязательна для.
Через пылинку случайную намеренно их связуя,
надобность их пылала, но... не было корабля"...

Не помню, читал ли Парщиков именно эти стихи в тот вечер, но вообще читаемые ими всеми в тот вечер стихи, казалось, и появлялись когда-то благодаря тому, что каждый из них, лежа где-то на одним им известном реликтовом берегу, время от времени нырял в плескавшийся перед ними мировой океан мироздания на глубину самого себя и доставал из его пучины необыкновенные не обладающие денежной или идеологической стоимостью редкости, напоминающие сокровища подводного царства, внешне столь же непривычные, как морские звезды, медузы, морские ежи или коньки, но только еще необычнее, еще удивительнее, потому что так можно было, как это делал Александр Еременко (впоследствии для всех друзей сокращенно "Ерема"), донырнуть до чего угодно, до "рабочего поселка" собственного затонувшего детства вместе с "кирпичным заводиком с малюсенькой дыркой в боку" и прочими подробностями вплоть до констатации самоощущения после собственного предстоящего погребения:

"Я там умер вчера. И до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила".

Причем, все эти результаты, по Ерёминой версии, должны были достигаться не соответствующими им усилиями, производимыми как бы между прочим, что и подобает расслабленно загорающим на берегу, "с негой во взоре", как он выразился в стихотворении, по касательной задевающем лейтмотивную прибрежную тему:

"Невозмутимы размеры души.
Непроходимы ее каракумы.
Слева сличают какие-то шкалы,
справа орут, заблудившись в глуши.

А наверху, в напряженной тиши,
греки ученные с негой во взоре,
сидя на скалах, в Эгейское море
точат тяжелые карандаши..."

Эти "греки ученные, точащие в море тяжелые карандаши" - все те же пляжные ныряльщики, и все, что ими писалось этими "тяжелыми карандашами", добывалось из глубины собственного "я" благодаря тому, что это "я" по своей сути изначально в своей глубине сообщается с общим для всех, универсальным и неисчерпаемым океаном мироздания. И сразу становилось ясно, что любой, как эти трое, стоит и ему научиться нырять на глубину своего "я", может донырнуть до дна универсального всемирного океана и тоже добыть оттуда свои реликвии. Демонстрировался наглядный продуктивный способ, как, сохранив собственную индивидуальность, еще и приобрести всеобщность. Это было открытием. И не только для меня, но и для подавляющего большинства пришедших их слушать. Они словно надыбали таки новый еще не помутневший от регулярного пользования животочащий источник среди мертвенного моря окружавшей нас в то время поэзии, и не только поэзии, но и всей жизни. И секрет его состоял приблизительно в том, что:

"В метро пустом, как выпитая чаша,
уже наган прирос к бедру матроса,
и, собирая речь свою по капле,
я повторяю, словно провода:

какой бы раб ни вышел на галеру,
какую бы с нас шкуру не спускали,
какое бы здесь время ни взбесилось,
какой бы мне портвейн не поднесли,

какую бы ни выдумали веру,
какие бы посуды ни летали,
и сколько бы их там ни уместилось
на кончике останкинской иглы,

в пространстве между пробкой и бутылкой,
в пространстве между костью и собакой,
еще вполне достаточно пространства
в пространстве между ниткой и иглой..."

Но вообще-то, на самом деле, на лицо было множество разных секретов. И поэтому в конце триумфального выступления этой троицы, испытывая жажду всем своим обезвоженным от эмоциональных переживаний организмом, когда Иван Жданов, тоже и по тому же поводу испытывающий жажду, пил на сцене кем-то принесенный ему из буфета лимонад "Буратино", несмотря на то, что на этом вечере мы принадлежали соперничающим группировкам, я подошел к нему и попросил отхлебнуть. Иван протянул мне грязно-зеленого стекла короткошеюю бутылку, отпив из горла которой, я почувствовал себя приобщившимся к одному с ними источнику.
В следующей раз я встретился с ними только весной, а до этого всю зиму, находясь в непрерывном внутреннем с ними диалоге, я учился нырять на глубину своего собственного "я" и добывать оттуда свои собственные метафорические трофеи, опробывая их на аудитории университетского поэтического семинара, который продолжал посещать. Там мне удалось впервые добиться незабываемого для всякого начинающего поэта, преодолевшего определенную планку, эффекта, когда обычно не церемонящаяся с выступавшими аудитория, никогда полностью не смолкавшая и продолжавшая потихоньку между собой шушукаться, все наращивая и наращивая пренебрежительный гуд по мере потери интереса к читаемым ей беспомощным стихам, (что и случалось со мной прежде), вдруг стала вести себя совершенно иначе и стихала вплоть до полного штиля, когда я стал читать ей свои первые написанный в ту зиму стихи. Это было, сравнимое разве что только лишь с наркотическим, упоение тишиной слушающей тебя аудитории.
А по прошествии зимы, поздней весной 1980 года, чтобы держать под контролем стремительно разрастающуюся армию молодых поэтов, загоняя ее в санкционированные сверху идеологические рамки, партийной администрацией совместно с надзирающим Союзом писателей были учреждены поэтические семинары, куда облеченные доверием официально признанные поэты набирали поэтический молодняк по своему вкусу. Через год-другой все эти семинары благополучно заглохли. И лишь один из них в течении многих лет с периодически вспыхивавшим упорством собирал битком набитые раскалявшиеся от дискуссий аудитории. Тот, куда завотделом критики журнала "Юность" Кирилл Владимирович Ковальджи, обладавший не подразумевающейся занимаемым им ангажированным постом широтой взглядов, пригласил всех оставшихся бесхозными по причине своей сомнительной безыдейности поэтов. Здесь мы и встретились, и именно здесь вошел в силу и произошел тот самый поэтический всплеск, который был назван впоследствии "третьей волной".
Так что морские ассоциации по отношению к этому поэтическому явлению были вполне объективными, а не являются только плодом моего выспреннего воображения. В этом находит себе объяснение, почему я очень быстро, легко и доброжелательно, после предъявления мною добытых за зиму метафорических трофеев, был принят ими в свой круг: ведь я вступал не в некий закрытый отягощенный искусственной элитарностью клуб, а в компанию пляжных ныряльщиков. Чтобы загорать всем вместе на пляже, не требуются никакие масонские знаки отличия, не нужен комплекс барских зданий с эксклюзивным рестораном и стенами, покрытыми дорогими дубовыми панелями, а ты просто подходишь, раздеваешься до плавок, кладешь свои вещички рядом с вещичками других прямо на песок, входишь в воду, делаешь несколько заплывов вольным стилем, ныряешь, выныриваешь, снова ныряешь, и все видят, что ты свой. И вот ты уже принят.
И точно так же, как я, подходили и ложились загорать рядом все желающие, кому только хотелось присоединиться. Так собралась большая пляжная компания. И все эта поэзия по сути своей была пляжной точно так же, как в наше время, приобретая второе дыхание, расцветает, выйдя из скучных академических стен спортзалов и став самостоятельным олимпийским видом спорта, пляжный волейбол.
Только на нашем пляже, в отличие от пляжей пляжного волейбола, не было пляжных зонтиков и лежаков, специальные грейдеры не разравнивали песок, не продавалась "Кока-кола", не носили бейсболок и очков "Рей-Бан", а плавки чаще всего заменялись закатанными семейными сатиновыми трусами. Это был первозданный доисторический дикий пляж не берегу океана, поглотившего все предшествующие нам цивилизации. Поэтому обломки культурной деятельности выносились на наш берег разве что прибоем. Это был пляж одного из первых дней после всемирного потопа, когда суша еще только-только освободилась от моря, и по которому озабоченно оглядывая, что же спаслось и не погибло, иногда проходил, оставляя следы на песке, погруженный в свои заботы, сосредоточенный, не обращавший на нас внимания Бог.
Честно говоря, поначалу я думал, что обнаружение этого пляжа и нахождение на нем - это и есть цель. Что весь смысл в том, чтобы переселиться на этот берег, если не всем человечеством - какое дело мне было до всего человечества - то такой вот продвинутой компанией, которой опротивела как глобальная, так и мелкая ложь тотального шкурничества и ловкачества. Ведь здесь было хорошо. Отсюда, нырнув поглубже, можно было достать любую вещь со дна поглощенной всемирным океаном цивилизации, только для того, чтобы убедиться, что здесь на свету она лишена той соблазнительности, которой обладает на дне. Что отсюда некуда стремиться, что лучше, чем здесь, уже не будет нигде.
На первых порах это так и выглядело. Тот конкретный мир, в котором обитали все остальные, отживал свое. И хотя он об этом пока еще не знал, но сам себе он уже был не интересен. Потому он так обвально и рухнул впоследствии. И в этом тогда еще формально не осуществленном отказе от себя он пока не предвидел и не предугадывал своего будущего. А поэтому он искал нечто на самом деле внеположенное ему, ведь трудно было предположить, что он соблазнится тем второсортным подержанным раем, приобретенном у Запада по дешевке на складах залежалой продукции, которым определяется наше настоящее.
А тогда, поскольку ощущалась потребность в чем-то действительно внеположенном, дикий первозданный пляж одного из первых дней после всемирного потопа оказался весьма кстати и приобрел не свойственную ему обычно сравнительно массовую привлекательность. На короткий срок он оказался даже популярным. Вот почему некоторые редакторы, нестерпимо скучавшие от потока публикуемой ими обязательной, но утратившей какую-либо притягательность идеологичной макулатуры, если не печатали, то в тайне лелеяли надежду когда-нибудь что-нибудь из этой пляжной поэзии напечатать. И незаметно для себя, несмотря на ее сомнительную безыдейность, начали таки потихоньку, преодолевая страх перед некоторым для себя, как оказалось на поверку, незначительным риском, печатать. Так у Ивана Жданова вышла даже целая книжка стихов "Портрет".
Нас приглашали с чтениями и спаивали в разных города Союза. Нами стали интересоваться на Западе. Нас стали переводить на иностранные языки. И наш пляж постепенно утратил первозданность. Появилась казавшаяся тогда реальной перспектива превратить его из цели в средство - средство популярности, респектабельности, успеха. Ведь нельзя же все время загорать и купаться. Когда-то надо еще и жить. Вот почему цивилизация никогда до конца непотопляема, и после каждой новой катастрофы она выползает из поглотившей ее пучины и начинает глодать своим лакировочным языком нетронутый берег.
Поэтому получив в свое распоряжение средство, одни использовал его для броска заграницу, другие - для броска в Союз писателей, третьи, блюдя свою отвязаность и вынуждено заполняя пустоты, которые приносит с собой необходимость жить, совершали многократные броски в гастроном за пивом, портвейном и водкой, а Александр Волохов вовсе похерил все это и стал приходским священником в маленькой деревушке под Талдомом.
И, в конце концов, романтический период чистого метареализма закончился, совпав с концом известного периода отечественной истории. Но мне этот конец представляется фикцией. Как фикцией мне представляется вымученное торжество концептуализма а-ля-пригофф, подмявшего под себя практически весь постмодернизм, безостановочно корчащего рожи или мгновенно застывающего с каменным выражением лица, дабы закамуфлировать свою полную беспомощность в ситуации крайнего безраздельного господства субкультуры. Как фикцией кажется мне нынешняя безоговорочная капитуляция внутренней жизни перед жизнью внешней. Потому что никуда не денешься от себя, сколько ни заставляйся от себя самого разнообразнейшей продукцией, непрерывно производимой цивилизацией.
А раз так, то рано или поздно каждый неминуемо добредет до дикого пляжа собственного "я", где, чтобы не сойти с ума, необходимо помнить об одной из добытых метареализмом истин, что не ты сделан для этого мира, а этот мир - для тебя, ведь, как еще когда-то, посмотрев в первозданное небо над первозданным пляжем, заметил Парщиков:

"Как строится самолет,
с учетом фигурки пилота,
так строится небосвод
с учетом фигурки удода...",

или как потом написал Александр Волохов:

"Только взгляд твоих глаз создает, расширяясь, пространство -
небо на фиг не нужно без нас, если так разобраться".

Мир сделан с учетом каждого из нас, и если все сейчас перепугались, что он умчится, как скорый поезд в счастливое будущее, оставив опоздавших и не сумевших приобрести билет в обанкротившемся прошлом, то стоит забыть о нем хотя бы для того, чтобы убедиться, что без нас он никуда не денется.
А вообще-то, собственно говоря, куда торопиться беззаботно загорающим на берегу уютной бухты вселенского океана мироздания. Пусть их число сократилось, это не принесло счастья выбывшим. И хотя иногда временами бывает страшно остаться в одиночестве, трусость - это еще не основание для капитуляции и бегства.
Subscribe

  • СУЩЕСТВОВАНИЕ СУЩЕСТВУЮЩЕГО

    Существующее не требует понимания. Оно существует независимо от того, понимаете вы это или нет. Понимаю это я или нет. Никакие критерии не обеспечат…

  • ГЛУПЕЕ БАНДЮКОВ

    Не нужно никаких критериев для определения существующего. Если вы можете не считаться с тем, что я считаю существующим, не считайтесь. Если оно само,…

  • ЗНАТЬ И СУЩЕСТВОВАТЬ

    Нет никакой проблемы определить существующее более или менее достоверное. Но знать его досконально - вот непреодолимая задача. Знать и существовать…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 7 comments