markshat (markshat) wrote,
markshat
markshat

ПОСЛЕ И ПОСЛЕ (эссеистика)

МОНОЛОГ МАРГИНАЛА

Если зло победило окончательно и бесповоротно, то все равно никакого желания участвовать в языческих плясках на еще дымящихся развалинах. Это в детстве всегда хотелось болеть за сильнейшую футбольную команду, чтобы уберечься от горечи разочарования и поражения. Из-за того, что вчерашние мелкие фарцовщики батарейками у комиссионки на Шаболовке сделались крупными воротилами, не растаскивать же теперь культуру на батарейки и бежать на Шаболовку - комиссионка наверняка уже не функционирует. Культура наиболее обанкротившаяся сфера человеческой деятельности. Теперь она даже беднее, чем церковная мышь. Именно поэтому нет более подходящего места, где можно с комфортом расположиться потолковать один на один с единственным нормальным человеком, то есть с собой.
Если Бог и умер, все равно не избавиться от вредной с точки зрения здравого смысла привычки любить. Ведь любить без любви точно так же, как и прежде, дорого, скучно, а сейчас к тому же и не безопасно. И реально ли это: увернуться от фатальной атавистической потребности быть вдобавок еще и любимым, как непосредственно, так и опосредованно, то есть онтологически, даже если забаррикадироваться всеми имеющимися в твоем распоряжении резервами здравого смысла и разумного цинизма? Не банальнейший ли это увертывание наивняк, в корне подрывающий любой здравый смысл и разумный цинизм?
А если так, то без Бога не обойтись. То, что Он по первому вызову является любому ребенку до четырехлетнего возраста, подтвердит всякий, кто не забыл, что жил еще до того, как ему исполнилось четыре. Говорят так же, что в шестидесятых Он терся среди хиппарей. Ведь откуда-то взялась известная рок-опера о хипповатом Христе. Может, это только понт - я не знаю. Трудно поручиться за что-либо, происходившее в сумбурные годы отрочества. Но и в последствии, кажется, не публиковались вызывающие доверие некрологи. Одно точно. Трудно представить Его себе разъезжающим в лимузине или толкающим проповедь с верхотуры какого-нибудь ватиканского балкончика над морем голов, а не заземлившимся до беспрепятственного дрейфа посреди толпы или тихо беседующим с кем-то в сопровождении небольшой группки где-нибудь на обочине или в замызганном пригороде. Господь неисправимый маргинал. Может из-за того и произошел прокол и дискредитация культуры, что ее представители изо всех сил лезли вон из маргиналов.
Не избежал этого и постмодернизм - последний всплеск угасающей жизни искусства. Правда, то, во что выбирается постмодернизм из маргиналов теперь, не вызывает ни малейшей зависти. Триумфом этого не назовешь. Похоже становится он большой всеобщей жвачкой ввиду малоэффективности его как инструмента гальванизации мумифицированного интереса к культуре.
Да и был ли мальчик? Все ли, называемое постмодернизмом, было им на самом деле? Все, что не было соцреализмом, обзывалось постмодернизмом по принципу кучкования. Воспитанный на коллективных формах сознания андеграунд исповедовал все тот же диалектический принцип: кто не с ними, тот с нами. Теперь из этой кучки надо куда-то выгребать.
Постмодернизм исходил из закультуренности окружающего пространства. Это считалось данностью. Перепрыгнуть через нее было нельзя. Можно было только множить ее до бесконечности. Совсем иначе случился метареализм, или метаметафоризм или как там его еще обзывали. Он начался с того, что перепрыгнул. "Пчела внутри себя перелетела" и пространство разгерметизировалось. Причем не на другую сторону перелетела, не эмигрировала, и даже не ушла во внутреннюю эмиграцию, то есть так или иначе в оппозицию режиму, а в оппозицию самой себе. Это было возвращением в естественную для живого существа имманентную противоречивость повседневного существования.
Очевидно, что закультуренность только и могла произойти по причине герметичности. Ведь все было четко поделено между двумя антагонистическими системами. Других не было, или, по крайней мере, они были не в счет. Культура оказалась втиснутой в консервную банку, закупоренную с обеих сторон двумя типами массового сознания. Но стоило переключиться со всеобщего на индивидуальное и интуитивно вычислялась критическая точка герметичности. Ею была врожденная человеческая амбивалентность, то есть двойственность переживания, не совпадающая с жесткими требованиями идеологической определенности. (Амбивалентность была излюбленным упреком метареализму со стороны охранительной литературы.) А обнаружив эту точку, уже ничего не стоило в жестяном панцире консервной банки первым попавшимся предметом, например, "крутым полумесяцем, вскрывающим небом ущербным консервным ножом", проделать узкую кривую щель. То есть таким первым попавшимся предметом оказалась метафора.
Возникла принципиально иная функция метафоры. Эффективность такой метафоры определялась не параллелями внешнего подобия, а способностью того, что сравнивали, трансформироваться в то, с чем сравнивали. То есть способностью полумесяца быть действительно консервным ножом, пригодным для вскрытия консервной банки тупикового мирового расклада, в который все мы были втиснуты. Поэтому и акцент в метафоре делался не на то, что сравнивали, а на то, с чем сравнивали. И в этом метафорическом измерении две господствующие мировые системы оказывались даже чуть-чуть менее значительными, чем, скажем, система батарей парового отопления или любая другая реалия повседневности, гораздо непосредственнее соотносящаяся с естественной человеческой необходимостью, чем какие бы то ни было умозрительные обобщения. А поскольку любое представление о действительности - это метафора, способность к трансформации в утилитарные не вызывающие сомнения предметы была инструментом коннотации с окончательной действительностью, которую нельзя переврать, что в корне отличало такую глобальную метафору от уже имеющихся.
Вот почему свободное онтологическое пространство за пределами вспоротой метареализмом идеологической консервной банки стало заполняться выхватываемым из закисшей внутрибаночной среды разнообразным хламом. То есть всем тем, что оттеснялось обществом на идеологическую периферию - в быт, и, в первую очередь, предметами домашнего обихода, бесспорными и, одновременно, амбивалентными самими по себе уже в силу заложенной в них утилитарности. Лиричность реализовывалась через предметность. Лирическое "я" выходило к лирическому герою в виде коллапсирующего розового куста. Сидящий напротив смотрел с тоскою трамвайной. Орфей углублялся в некие чугунные русла. Доказательнее обыкновенных становились корабельные рощи, привинченные снизу болтами с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой, или лошадь, чья лошадиная сила вращалась, как бензопила. Бессмысленно перечислять. Совокупным усилием примерно десятка поэтов был сделан обширный неподдающийся инвентаризации вклад в опредмечивание лирического пространства. Причем, благодаря предметности оно не должно было стать ни академически отвлеченным, ни интеллигентски беспомощным, поскольку строилось из объектов материального мира, неизбежных для всякого и всякому знакомых на ощупь - как коммунисту, так и диссиденту и просто домохозяйке, и члену союза писателей, и печатающемуся "там" и беспутному голодранцу-авангардисту. Стремительно набирая обороты, раскручивалось направление, выпавшее из привычного и даже обязательного идеологического расклада. Имел место прецедент неоппозиционного сознания. То есть не "за" или "против", или даже "вне", а по касательной. (По возможности касаясь чего-либо или кого-либо в отдельности - помимо принадлежности к общественным категориям.)
В силу невычисляемости такой касательной в самое матерое позднебрежневье проскользнула сквозь рогатки цензуры, натасканной на "наше" и "не наше", вышедшая десятитысячным тиражом и в трехдневный срок раскупленная книжка Ивана Жданова "Портрет", в которой ни разу не упоминались КПСС, Революция, Ленин, Родина или Россия, хотя назвать ее космополитичной тоже было нельзя. Потом года два аннотировалась на обложке "Вопросов литературы" публикация стихотворений целой обоймы "экспериментальных поэтов", затягивавшаяся из-за впитанной в бюрократическую кровь осторожности, (ведь единичное официально признанное явление контролируемее массового,) и все таки состоявшаяся, пусть не там и не тогда. Но едва разрешив дилемму молоха тоталитарной регламентированности, все эти поэты оказались перед молохом не менее тоталитарной аморфности. То, что тогда казалось выходом, на практике было все же только лишь щелью в замкнутом, замотивированном, засоциализированном и заполитизированном пространстве. Группка поэтов сиганула в эту щель на свободу и очутилась в открытом космосе, потому что все остальные остались на месте - по ту сторону щели. Потом культурная ситуация изменилась в невыгодную для культуры сторону и щель слегка подремонтировали при помощи все еще вписывающегося в обрывки привычных представлений об искусстве постмодернизма. Так и болтаются теперь эти отдельные поэты за пределами обозримой ситуации, как искусственные спутники на орбите, когда лететь назад тошно, а вперед - не к кому.
Но, может быть, и есть к Кому.
Я не представляю себе веру как членство в партии. И требования соблюдения неких норм побаиваюсь, как "Кодекса строителей коммунизма". В свою очередь беспредел тоже представляется мне малопривлекательным. К тому же я православный. Не стану перечислять достоинства своей конфессии, хотя и не сомневаюсь в них. Одно очевидно. Прежде я был членом церкви в течении долгого времени поруганной, церкви маргинальной. Теперь церковь, как и постмодернизм, выбирается из маргиналов. Она все больше и гораздо успешнее постмодернизма сопоставима с массовой культурой и шоу-бизнесом. При этом Некто неисправимо маргинальный оказывается в ней не при чем и остается стоять в сторонке в некотором одиночестве. Может мне это только кажется, но меня - драматизировавшего жизнь до четырехлетнего возраста в значительно большей степени, чем после, ставшего затем хиппи, до сих пор болтающегося на околоземной орбите в качестве неопознанного поэта - почему-то неостановимо тянет присоединиться к этому миражу. Потому что самым неопровержимым доказательством истинности христианской веры служит для меня некоторая наружная, уж извините, пришибленность нашего христианского Бога. Его несомненная уязвимость в сравнении импозантно-беспощадными подавляющими языческими богами или анемично бесстрастными богами буддизма, или авторитарным богом мусульман. Какой еще бог позволил бы себя распять, позволил бы себе потерпеть видимое поражение, не побоявшись нанести урон чести своего мундира? Разве что мундира не имеющий. И хоть я мог бы опереться на общепризнанные авторитеты православия, выдвигающие требование: "Церковь должна быть так же бессильна, как Бог", позволю себе все же не обременяться доказательностью. Ведь она, если и вызывает сомнение, то у других. Мне почти уже не требуется, чтоб меня поддерживали и одобряли. С меня - отвлеченной единицы, затерявшейся в статистическом кошмаре, именуемом моей Родиной - достаточно того, что мне самому из последних сил приходится искать основания кого-либо поддерживать и одобрять.
Но следует ли без конца оставаться маргиналом? Ведь очевидно несоответствие в том, что Господь - центр мироздания, в своем земном воплощении реализовался как маргинал. Не императив ли это того, что необходимо, наконец, однажды исправить существующее положение вещей, а не сидеть, злорадно рефлектируя, в сторонке. Только вопрос в том, какие средства для этого применимы? Нужно ли для этого сперва себя зарегистрировать, закрепить за собой определенные права, связи, сферы влияния? Разве не оказались все те, кто с этого, казалось бы, успешно начал, в конечном итоге вечными аутсайдерами? Где все эти многочисленные лауреаты сталинских и государственных премий? С другой стороны, вся история XX века напичкана примерами пусть зачастую летального, но зато долговечного и победоносного торжества маргиналов. Маргиналами были импрессионисты, а затем и постимпрессионисты, Кафка, Мандельштам, Платонов и Булгаков, и все, как на подбор, гении русского светского богословия. А разве большевики не начинали как маргиналы? И тоже добились успеха. И если не хочется, чтобы тебя путали с большевиками, надо признать, что быть маргиналом - это не внутренняя потребность, а вынужденная необходимость. То есть - это не чей-либо тактико-политический выбор, а просто его так выбрали.
Внутренняя потребность Кафки - оказаться Кафкой, не ловча, не подтасовывая фактов, не подтягивая их на себя, как пресловутое одеяло. Пусть даже придется умереть, не получив однозначных тому подтверждений и завещав сжечь свои рукописи из отчаяния, а не из заранее рассчитанного кокетства, то есть всерьез, как второй том "Мертвых душ". При этом не настаивая на обязательности подобного трагизма, а просто потому что так тебя выбрали. Ведь никто не будет против, (не был бы, я думаю, против и Кафка), чтобы выбрали, как Толстого или Достоевского. Но весь фокус в том, чтобы найти в себе силы обойтись без ненужного цинизма.
Цинизм, сопутствующий загнанному в угол сознанию - неизбежное следствие всеобщей неспособности оперировать чем либо иным, нежели методом оппозиций. Тем более сейчас, когда тоталитарная определенность выродилась в тотальную аморфность, а осмысленная оппозиция тоталитаризму трансформировалась в бессодержательную тотальную оппозицию всему. И человечеству, все еще продолжающему оставаться в консервной банке массовых мифов и иллюзий, внутри которой начались неконтролируемые хаотичные процессы, так или иначе придется взорвать ее и глотнуть освежающего онтологического воздуха. То есть проделать путь пусть пока и заглохшего, но, пожалуй, единственного обнаружившего способность существовать вне тупиковой оппозиционности, а потому не исчерпанного метареализма.
Окружающее нас пространство окончательно перестало быть предсказуемым. Оно и прежде было таким, но временно затаилось. Поэтому оно не нуждалось в описании, а нуждалось в узнавании. И у метареалистов, или еще как угодно можно их обзывать, оно было узнаваемым. Причем, с первого касания, с какого нибудь "осыпается сложного леса пустая прозрачная схема..." и так далее. Метареализм был прочитан, как узнавание, но как описание он не был проинтерпретирован. Ведь пределы обитаемого пространства оставались ограниченными. Оно все еще продолжало быть замкнутым, то есть идеологически обреченным. И выдав на гора добытые им приемы воспроизведения узнаваемого пространства, метареализм заглох. Жила оказалась неперспективной. Общество еще не научилось перерабатывать добытую руду. Никакой речи не могло быть о широком применении.
Теперь, когда окружающее нас пространство достигло необходимой хаотичности, оно уже нуждается не только в узнавании, но и в узнаваемом описании. И у заброшенной жилы метареализма появилась перспектива применения. Но неужели всерьез можно рассчитывать на актуальность усвоения усложненного культурного кода? Только ведь у человечества нет другого выхода. После того, как оно загнало себя в угол крайней интеллектуальной примитивности, ему больше некуда деться.
Subscribe

  • УБЫТОЧНОЕ ПРОИЗВОДСТВО

    В Советском Союзе имел место дефицит производства продуктов широко потребления. Но это не всегда значило, что чего-то не производилось или…

  • ДЕМОТИВАТОР

    Трудно заставить себя голосовать хрен знает за кого. Причём и в партии власти, и в оппозиции, как системной, так и несистемной. Демократия хороша в…

  • «МЫСЛЬ ИЗРЕЧЁННАЯ ЕСТЬ ЛОЖЬ»

    Мысль - это фокусировка на чем-то, концентрация внимания. Размышление происходит на основе этой фокусировки. Слова - это всего лишь способ что-то из…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments